Русское «дионисийство» Павла Васильева // Павел Васильев. Материалы и исследования. – Омск, 2002. – C.4 – 12.
В.И. Любушин (Петропавловск)
РУССКОЕ «ДИОНИСИЙСТВО» ПАВЛА ВАСИЛЬЕВА
Впервые глубокую разработку мифологемы «дионисийство» в России сделал в начале XX века Вяч. Иванов. В таких работах, как «Существо трагедии», «Эллинская религия страдающего бога», «Дионис и прадионисийство» философ ввел в русскую науку и культуру категорию, оказавшую существенное влияние на развитие литературного процесса и русской культурологической мысли. Более того, ее гносеологический потенциал и по сей день далеко не исчерпан.
Именно мифологема «дионисийства» позволяет осознать и почувствовать фундаментальную миссию творчества того или иного художника слова. Открытие «дионисийства», связанное с именами Ф. Ницше и Вяч. Иванова, вывело постижение феномена культуры и искусства на онтологически уровень, на выявление таких масштабных закономерностей, о которых предыдущая филологическая и искусствоведческая мысль не могла даже и мечтать. Тогдашняя наука, увлекшись фактологией, конкретикой и эмпиричностью позитивизма, постепенно превращалась в каталог и склад категориального свойства.
Никто, пожалуй, не будет оспаривать мнение, что культура античности стала основой европейской культуры (как западной, так и восточной). Несомненно ее частичное или косвенное воздействие на другие мировые культуры. Контакты и диалог, взаимовлияние осуществлялись на самых различных уровнях: не только на государственном и частном, на органическом и искусственном, но и на сложных и упрощенных, мирных и враждебных, поверхностных и фундаментальных. И дело не только в том, что в Россию культурные потоки «дионисийства» проникали постоянно или прерывисто через византийские и западноевропейские источники, но и само «дионисийство» было, в сущности, явлением мировой жизни, естественным «геном» любого национально-культурного пространства, началом повсеместным и существенным.
Россия носила в себе ген «дионисийства», и он в ней проявлялся особенно ярко и значительно. Вяч. Иванов замечает: «Растительные соки и распускающиеся почки — не Дионис, но от него — сокровенный трепет и волнующийся наплыв избыточной силы в ее грозящем радостью «напухании» и торжествующем разрыве…» И добавляет; «Обилие — как сила, и переполнение, как пафос, — это Дионис»1.
Избыток и обильность, полнокровие и переполнение, страстность до гибельности, не знающая меры и границ, не.только привилегии греческого Диониса, но и восточнославянского Ярилы, древнеегипетского Осириса, индийского Камы и других национальных божеств языческого пантеона. Эта дионисова сила проявляется в виде священного пророческого озарения и экстаза. Древние греки находили упоение и вдохновение на краю бездны, в урагане оргий, в «дуновении исступленного бога», его прерывистом и судорожном дыхании. Следствием безумия «дионисийства» становится здоровая одержимость, выражающаяся в музыке.
Одной из порожденных ею разновидностей является поэзия.
Но Дионис, сын Семелы, не только божество жизни и плодоносящих сил, природной исступленности и восторга, но и бог страдающий, погибающий и вновь возрождающийся. Сущностью и символом его переполнения выступает вино как пробуждение оргиастического начала, как играющая избыточной силой кровь одного из самых почитаемых богов древних греков. Для того чтобы этот оргиастический восторг перевоплотился в культурное действо и искусство, нужен был амбивалентный ему элемент. И он явился в лице Аполлона Мусагета и «аполлонического» начала.
Экстазы и восторги, как вечнозеленые побеги рождались на древе — теле Диониса — и пробуждали мистическое состояние, творчество, «голоса» неба. И тогда в душе возникало ощущение чуда и тайны, без которой нет поэзии, вырисовывался пунктиром сложный внутренний мир человека, остро ощущались внешний Космос и действительность, нарастала предпосылка творческого огня. Но в силу созидательного аполлонического начала, заложенного в «древе жизни», эти «мистические» озарения и образы превращались в строй, метр, слово, стиль, тот порядок, имя которому культура.
Поэт, как носитель Дионисия и Аполлона, всегда есть страдающая жертва, страсть с болью и наслаждением, но и творец, победитель, демиург. Даже умирая через дионисову исступленность и душевное самосожжение, подлинный художник, поэт одерживает победу над сном разума и чувства, над вечностью через свое творчество. Выступая жертвой и как бы самоуничтожая себя, творец-художник,
живым огнем переживаний и мыслей наделяет собственных «детей», то есть свои произведения. Тогда они продолжают жить и после смерти тех, которые их создают. К поэтам с ярко выраженным «дионисическим» и «аполлоническим» началом относятся Пушкин и Лермонтов, Тютчев и Фет, Блок и Цветаева, Хлебников и Гумилев, Есенин и Васильев… Они превращали жизнь в творчество, а творчество в жизнь, за что и дорого расплачивались. Естественно, что соотнесенность этих начал у каждого из них протекало индивидуально и своеобразно. Но важно отметить, что страстно-экстатическое состояние и организующая его форма выражены предельно сильно и отчетливо. Ибо нет великой и подлинной поэзии там, где нет «исступленного» чувствования и дерзающих мыслей, сцепления ассоциаций и озарений. Но наличие «дионисизма» предполагает в свою очередь и трагизм бытия и судьбы художника.
Павел Васильев в своей художнической и человеческой сущности — чудо и одновременно тайна. Яростно влюбленный в жизнь и поэзию и от этого преступающий определенные границы и нормы бытия, он — победитель и жертва одновременно. Статья М. Горького «Литературные забавы», начавшая литературную и общественную травлю автора «Песни о гибели казачьего войска», «Соляного бунта», а в мае 1935 г. «Письмо двадцати» — с точки зрения тоталитарного режима правильно санкционировали возможность уничтожения всего «неординарного», слишком яркого и неоднозначного в классовом отношении, не согласующегося с генеральной линией Партии и несущего в себе то «правый уклон», то «левый уклон». Поэт уже за свое «дионисийское» нутро был обречен на гибель. Поэтому так трагичны и алогичны с точки зрения нормативного человека судьбы А. Блока, С. Есенина, Г. Гумилева, О. Мандельштама… В этом ряду и Павел Васильев. Его невозможно представить номенклатурным «генералом» от Союза писателей СССР или хотя бы в одном ряду с Е. Долматовским, С. Щипачевым, С. Михалковым. Речь здесь даже идет не о степени талантливости, а о судьбе. И разве это не судьба, замешанная на «дионисийстве»2:
Я, детеныш пшениц и ржи,
Верю в неслыханное счастье.
Ну-ка, попробуй, жизнь, отвяжи
Руки мои
От своих запястий!
Но у поэта мы находим и совершенно противоположное:
Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, я еду
Собирать тяжелые слезы страны.
Посмотрите, как сталкивается в амбивалентной сшибке «неслыханное счастье» с «тяжелыми слезами страны». Одно — результат веры, и поэт не может быть без этого. Другое — результат личного трагического опыта, превращающий стихи в потрясающий по искренности человеческий документ и творение искусства. Когда мы читаем у Васильева: «Родительница степь, прими мою, окрашенную жаркой кровью степную песнь!», то вспоминаем у Пушкина: «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю, и в разъяренном океане, средь грозных волн и бурной тьмы, и в аравийском урагане, и в дуновении чумы. Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья / бессмертья, может быть, залог». У Блока: «Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита». У Есенина: «Все мы, все мы в том мире тленны, тихо льется с кленов листьев медь… Будь же ты вовек благословенно, что пришло процвесть и умереть».
«Дионисийство» П. Васильева укоротило его жизнь до двадцати семи лет, но обессмертило его и сделало классиком русской поэзии XX века. При этом его поэзия является концентрированным выражением русской души, русского характера. Он — национальный поэт-евразиец, в котором сибирская мощь и широта уживаются с казацкой закваской и яркой удалью, крестьянская основательность — с русской песней, интеллигентское творческое трудолюбие — с бытом небольших провинциальных городов тогдашней Евразии (Павлодар, Кокчетав, Петропавловск, Акмолинск, Атбасар, Омск, Семипалатинск, Новосибирск, Хабаровск), половодье сибирских рек от Иртыша и Ишима до Оби и Амура, Лены-с просторами степей Казахстана и необъятным царством тайги, экспрессия и горячий темперамент киргизских (казахских) джигитов — со спокойными ритмами жизни русских сел и деревень, обжигающие тело и душу морозы — со знойными и душистыми ветрами раскаленных пустынь.
«Я рос среди твоих степей…» (с. 48).
«Над степями плывут орлы от Тобола на КаркаральГ (с. 60).
«Мартыны и чайки кричат над Балхашем, и стадо кабанье гры-
» зет камыши» (с. 63).
Вновь старый Омск нам кажется знакомым, как старый друг, оставленный в степях» (с. 75).
«Листвой тополиной и пухом лебяжьим, гортанными криками вспугнутых по мшистым низинам, по склонам овражьим рассыпана ночь прииртышских страниц» (с. 77).
«Мой Павлодар, мой город ястребиный…» (с. 119).
«Теки, Иртыш, выплескивай язей — князь рыб и птиц, беглец зеленоводый»(с. 194).
«Не матери родят нас — дом родит» (с. 498).
И хотя быт у П. Васильева «дремучий», он любит его краски, материальность, вещи, из которых он состоит, спаленки, цветы на шалях и одеялах, на подоконниках, ситец и кофты, занавески, серьги и сарафаны, »водку из неполного ковша», пельмени и «лепешки в масляной полуде», самовары и чашки, полные чаем, кумыс и парное молоко.
Революция по своему характеру была «безбожной» и «богонена-вистнической». Ее устраивали аскетизм, стиль поведения и моды времен военного коммунизма — царство уравниловки, «железный» порядок. Ее символом после окончания гражданской войны становится имя вождя — Сталин, стальной. Творчество и человек, художник должны быть взяты под контроль. Они станут «колесиком и винтиком» одного единого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса»3. Так еще в 1905 году запрограммировал литературный процесс В.И. Ленин, отказав литературе в ее имманентном развитии.
П. Васильев не мог быть ни «колесиком», ни «винтиком», как и любой другой подлинный поэт. В нем, кроме бурного проявления «дионисийства», разудалого и страстного, органически жило стремление к «аполлоническому» совершенству формы и мастерству «ваятеля» слова. И он стремительно развивался в сторону этого совершенства, удивляя многих собратьев по перу и читателей своей не по годам художественной зрелостью.
Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе, Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и крушенье. Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями как розы, И быков, у которых вздыхают острые ребра (с. 151).
В стихотворении «Каменотес» (1933) звучит тот же лейтмотив о мастерстве:
Нет, я окреп, чтоб стать каменотесом, Искусником и мастером вдвойне. Еще хочу я превзойти себя, Чтоб в камне снова просыпались души, Которые кричали в нем тогда, Когда я был и свеж, и простодушен.
Но кто владеет этого рукой,
Кто приказал мне жизнь увековечить
Прекраснейшую, выспренную, мной
Не виданной, наверно, никогда?
Ты тяжела, судьба каменотеса (с. 179-180).
«Еще хочу я превзойти себя» — дионисийское начало и желание превратить его в искусство. Перед нами метаморфоза жизни, переходящей в поэзию.
В русской поэзии XX века редко встретишь поэтический образ такой изобразительной мощи, жизненной энергетики и национальной почвы, как у П. Васильева. Разве что иногда у С. Есенина и С. Клычкова. А в прозе, конечно, — у Вс. Иванова и М. Шолохова в «Донских рассказах» и первых книгах ‘Тихого Дона».
Четвероногие, как вымя,
Торчком,
С глазами кровяными,
По-пенному разинув рты
В горячечном, в горчичном дыме
Стояли поздние цветы (с. 525).
Никакой физиологичности, в которой поэта обвиняли многие критики, никакой «фламандской палитры». Это потрясающая по силе воздействия органическая поэтическая зарисовка русского поэта-евразийца, русское «дионисийство», из которого в воображении поэта рождаются и оживают коровьи рога и вымя, знакомые ему по казачьим станицам Зайсана, медленно бредущим в степи стадам, подгоняемым не только щелкивающим ожогом кнута, но и гортанными выкриками пастухов. И не возник ли этот образ из «Христолюбовских ситцев» по ассоциации с картиной из стихотворения «Павлодар»?
Вспоенный полносочным молоком
Твоих коров, мычащих на закате.
Я вижу их, — они идут, пыля,
Склонив рога, раскачивая вымя,
И кланяются низко тополя,
Калитки раскрывая перед ними (с. 118).
Такое мог написать только русский поэт, носящий в себе концентрированное выражение национального духа и характера. И в этом его провиденциальное значение для современной России, так нуждающейся в лечении и выздоровлении от своего беспамятства. Она должна приобщиться к источнику и пить глубокими глотками вино отечественной культуры, замешанной на «дионисийстве» А. Блока и С. Есенина, М. Цветаевой (московского периода), И, Бунина, Н. Клюева и П. Васильева. При этом не отменяется великая роль для русской культуры поэзии А. Ахматовой, О. Мандельштама, Н. Гумилева, Б. Пастернака, В. Хлебникова, А. Твардовского, Н. Заболоцкого. Просто имеется в виду более концентрированная «русскость» тех, о ком говорилось выше.
У Вяч. Иванова встречаем интересную мысль: «Дионис был не от сего мира. Он хотел божественной жизни и делал ее действительно божественной, как только к ней прикасался; чудесно воспламенялась она тогда и, как вспыхнувшая бабочка, превращалась в пепел»4. П. Васильев совершил то же, что и Дионис. Он превращал под своим пером реальную жизнь в поэтическую (божественную, дионисическую и аполлоническую), зажигал прикосновением таланта все живое, не превращая его в пепел, а преображая в чудо поэзии. Если уместно сопоставление поэтической изобразительности Васильевского творчества с живописью, то, конечно, это аналогия с В. Суриковым. Та же широта и удаль национального характера, та же народность в красках, ритмах, интонации и характерах, мощная пластика образов, яркость и сочность, евразийская хватка в манере и мысли.
Следует согласиться с литературоведом Г. Тюриным, отмечавшим «бурный вулканический всплеск эмоциональной энергии и жизнелюбия … мощную динамическую напряженность» поэтического голоса П. Васильева; с писательницей Г. Серебряковой, говорящей о том, что вместе с поэтом в дом «ворвались с гиком и песней, стихийная могучая Матушка Русь … Васильев, худощавый, стройный, казался нам одним из тех, кто в далекой древности, в Элладе, заставил поверить в божественное происхождение поэзии»; со словами Н. Кончаловской о том, что это был «подлинный талант, всепобеждающий, как откровение, как чудо…».
И снова слово «чудо» как подтверждение «дионисийства» П. Васильева. С этим «чудом» соглашаются Б. Пастернак, А. Серафимович, С. Подеолков, В. Цыбин, Вл. Солоухин -художники слова разные и самобытные. Но остается еще и «тайна» П. Васильева, нами еще во многом не разгаданная. И будет ли она разгадана в будущем, как все гениальное и подлинное? Правда, об основном П. Васильев нам поведал:
Я, у которого
Над колыбелью
Коровьи морды
Склонялись мыча,
Отданный ярмарочному веселью,
Бивший по кону
Битком с плеч,
Бивший в ладони,
Битый бичом,
Сложные проходивший науки, —
Я говорю тебе жизнь: нипочем
Не разлюблю твои жесткие руки! (с. 365).
Позволю заметить, что П. Васильев последних лет, последних месяцев, последних дней — поэт трагедийный, поднявшийся до высот греческой трагедии. Это принципиально новая качественная ступень развития его таланта. Этот путь он только начинал, но даже в немногочисленных произведениях, которые дошли до нас, так сказал о времени и о себе, как немногие.
Автор статьи ставил перед собой задачу не только показать национальное значение поэзии и личности П. Васильева, но и включить его через мифологему «дионисийства» в пантеон мировой поэзии, считая, что поэт это заслужил.
1 Иванов Вяч, Эллинская религия страдающего бога // Эсхил.
Трагедии/В пер. Вяч. Иванова. М., 1989. С. 319.
2 Васильев П. Стихотворения и поэмы. Л., 1968. (В дальнейшем
все цитаты по этому изданию с указанием страницы в тексте).
3 Ленин В.И. Партийная организация и партийная литература //
Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 99.
4 Иванов Вяч. Дионис и прадионисийство. СПб., 1994. С. 36.
Любушин В. И. Русское «дионисийство» Павла Васильева // Павел Васильев. Материалы и исследования. – Омск, 2002. – C.4 – 12.
